Савитрин К.
Путь
к Храму
…
настанет время и настало уже, когда истинные поклонники будут поклоняться Отцу
в духе и истине, ибо таких поклонников Отец ищет Себе. Бог есть дух, и
поклоняющиеся Ему должны поклоняться в духе и истине.
(Иоан.4:23,24)
1
Мне было 21 год, когда я впервые пришёл в храм… Если быть более
точным, в возрасте 5 лет я был приведён во храм. Надо мной был совершён обряд
крещения в православном деревенском храме на Полтавщине. Именно «совершён надо
мной», так как это не было осознанным принятием вероисповедания… В 21 год я
пришёл в храм уже осознанно…
Я родился, воспитывался и вырос в Советском Союзе на идеалах и
ценностях социалистического реализма. Вопросы веры и религии во время моего
детства и до окончания школы, даже на первом курсе университета были вне поля
моего зрения и внимания. Они были в окружающей жизни. Были в жизни моих близких
и родных. Но я не придавал этим вопросам какого-либо значения.
На государственном уровне поддерживалось научное
материалистическое и атеистическое миропонимание. Лишь в период перестройки и
гласности, и особенно после 1991 года вопросы веры и религии были допущены к
обсуждению. Даже прежде атеистически ориентированный журнал «Наука и религия»
перешёл в частные руки и перестроился: он стал освещать вопросы веры, религии,
духовной культуры, причём не ограничивая себя преимущественно православием, но
захватывая различные религии и их конфессии и даже пытаясь освещать вопросы
диалога между ними.
Не могу сказать, что мои родители были людьми верующими. Так как
в течение моих детства, отрочества и начала юности в нашей семье вопросы
религии и веры не обсуждались. Папа — инженер-электроник, а мама — экономист на
разных промышленных предприятиях. Оба родились в конце 30-х и были детьми
войны. Их родители выжили в тяжёлое военное время и послевоенные годы, сохранив
внутри веру во что-то… О вере от своих родителей я ничего не слышал, но при
этом не мог назвать их и неверующими… Они не выставляли напоказ или на общее
обозрение своей веры и своего пути к Храму. Путь этот я видел с детских лет, но
не понимал его. Он словно был в некоторой далёкой вселенной или в ином
измерении опыта, не воспринимаемом моим сознанием. Лишь спустя много лет, на
пороге возраста первой зрелости я увидел и понял тот путь к Храму, которым шли
мои родители. Притом увидел, что шли они разными путями подобно тому, как
различно было их миропонимание, воспринятое в своих семьях по рождению.
У родителей папы был дом в деревне на Полтавщине. Один из углов
большой комнаты украшали две иконы — Иисуса Христа и Богородицы. Иконы
простенькие в потемневших от времени окладах из какого-то дешёвого сплава.
Перед иконами всегда горела лампада и лежали несколько восковых свечек. В
детстве я каждое лето приезжал в деревню. Но не припомню, чтобы что-либо относящееся
к религии или вопросам веры хоть как-то подчёркивалось дедушкой или бабушкой.
Мне запомнился огонёк лампады — тихий, ровный, на котором нравилось
останавливать взгляд. Была ли горящая лампада проявлением религиозной веры или
почтения к памяти предков — мне тогда так и не удалось узнать, так как к тому
времени, когда у меня пробудился глубокий интерес к религиозной жизни, бабушка
и дедушка уже умерли. Однако теперь, вспоминая их, вспоминая свои поездки к ним
в деревню и скромную обстановку их дома, их образ жизни, отношение к людям, я
понимаю, что они были глубоко верующими людьми. Ведь они не выставляли свою
веру напоказ и, следуя завету Христа, молились Отцу Небесному втайне и служили
Ему, просто служа людям.
От папы знаю, что не состояли в партии. Но и этим не хвалились.
Просто жили и трудились, заботясь о ближних и выполняя любую работу в колхозе
ли или по дому со всем усердием и любовью… Размышляя о них, я могу в равной
степени назвать их и верующими, и коммунистами. Ведь и те, и другие в своих высших
идеалах должны жить не для себя, не ради наград в этой ли или иной жизни, но
ради того, чтобы приносить пользу, служить Высшему, Общему Благу и ближним.
Дедушка и бабушка были простыми людьми, верившими по-своему и уважавшими веру
других людей, независимо от того, кого те почитают Иисуса или Магомета, Будду
или верят в Мировую Коммуну.
Бабушка со стороны мамы также жила в деревне, только на
Брянщине. Муж погиб на фронте. У бабушки было четверо детей: сын и три дочери,
в том числе моя мама. Дети закончили школу и уехали из деревни. Все четверо
оказались в молодом тогда городе Волжском Волгоградской области: сначала брат
приехал сюда, а за ним — и сёстры. Обзавелись семьями. Мама решила забрать
бабушку к нам, так как той одной очень тяжело было оставаться и выживать в
деревне. Семья наша, состоящая из четырёх человек — родителей и нас с братом —
ютилась в двухкомнатной квартире. И с приездом бабушки жить стало совсем тесно.
Благо, вскоре выделили от государства четырёхкомнатную квартиру. Так что у
родителей была отдельная спальня, отдельная у нас с братом и отдельная келья у
бабушки.
Я мало что помню из того времени. Только что в комнате бабушки
были несколько маленьких иконок и лампада. И всегда пахло восковыми свечами,
ладаном. Сама бабушка часто уединялась в комнате. И то читала молитвы,
записанные на старославянском языке, то била поклоны. Судя по наличию икон и
крестика, бабушка была православной. Но как её православие отличалось от
православия родителей папы!
Те — просто жили и трудились, служа людям, проявляя по отношению
к ним любовь, сопереживание, искренне радуясь их радостям и успехам, и
сочувствуя их боли и страданиям, стараясь помочь по мере возможностей и даже
сверх их...
Мамина же мама запомнилась мне человеком «суховатым»,
сдержанным, настроенным критично ко всему, что представлялось ей неприличным, и
ко всем, кто, как ей представлялось, поступал неправильно. Так даже балет с её
точки зрения был чем-то неприличным, недопустимым для христианина. И уж тем
более неприличным или в лучшем случае непонятным многое представлялось ей не
только в современной живописи, но даже и в живописи Ренессанса. Зато вполне
допустимым для неё было недовольство другими и ворчание по их поводу, осуждение
всего и вся. Я не припомню её в хорошем расположении духа.
Родители же папы, напротив, всегда довольствовались тем, что
есть, что приносит жизнь, как результат труда. Я не припомню у них случая,
когда бы они критиковали кого-то. Пожалуй, их правилом была строгость к себе, к
выполнению своего долга по отношению ко всем и всему, и терпимость к
несовершенствам, недостаткам других.
2
Когда мне исполнилось 19 лет, а было это в 1991 году, папа
выписал журнал «Наука и религия». Как после он мне рассказывал, с распадом СССР
и разрушением единой государственной идеологии прежнего союза многие люди
утратили нравственные ориентиры. Начались брожение умов и поиск новой
национальной идеи.
В это время журнал изменил свой курс. В советское время в нём
публиковались материалы по вопросам истории и теории научного атеизма, методики
и практики атеистической пропаганды, литературы и искусства, критики идеологии
христианства, буддизма, ислама. Материалы, даже историко-религиоведческие, были
направлены на критику религиозных институтов и мировоззрения верующих людей,
хотя и отмечалось, что «рассчитан на массового читателя, в том числе верующего,
а также на пропагандистов атеизма». И вот теперь журнал изменил свой курс с
атеистического разоблачения и осуждения религии, как опиума для народа, на
поиск нового пути духовного возрождения России. Именно тогда, а не прежде папа
и выписал журнал, который сразу заинтересовал и меня.
Нет, тогда это не было проявлением моей глубокой веры или
глубокого интереса к религии, её философии и психологии. Но тогда впервые
пробудился мой интерес к этим вопросам. По завершении средней школы в Советском
Союзе я осознал вдруг, что в мире, который по причине воспитания в
атеистическом обществе казался мне понятным, есть много того, что непостижимо и
необъяснимо для материалистических науки и философии. С тех пор иная сторона
жизни стала важной для меня. И интерес к ней лишь нарастал с течением времени,
побуждая к изучению того, что находится за пределами жизни и смерти в их прежде
привычном для меня и достаточно материалистическом понимании.
Нужно отметить, что на волне перестройки и гласности стало
возможным говорить о чём-угодно, в том числе о вопросах веры и религии. Многие
советские рок-музыканты, которые прежде пели «протестные песни», ожидая или
даже требуя перемен, запели «Серебро господа моего», «Город золотой»,
«Андреевский крест». Бывшие работники партии сдавали партбилеты и вступали в
ряды верующих той или иной конфессии, молясь и крестясь перед всеми в храмах и
на площадях… Просто стало очень модно — быть верующим. Это превратилось чуть ли
не особую отличительную черту нового — перестроившегося человека. Многие
обратились к вопросам религии и веры. Всяк говорил о Боге, о вере, о душе,
часто только повторяя слова «Бог», «вера», «душа» и не имея ни малейшего
понятия о том, какое содержание, какой смысл скрывается за этими оболочками
слов.
И вот в условиях этой повальной моды мы с папой, каждый
самостоятельно, изучали номера журнала. Каждый самостоятельно осуществлял
неосознанно свой внутренний поиск того, что лишь спустя несколько лет
оформилось в сознательный поиск своего пути, своей веры, пути к Богопознанию… В
нашем доме появились приобретаемые папой и мной другие книги и журналы
религиозно-философской направленности. Но говорить и даже спрашивать об
интересующем меня я тогда ещё не умел, да и не хотел. Какая-то неведомая и даже
неосознаваемая мной тогда сила в сокровенной глубине того, что лишь гораздо
позднее осознал и понял, как душу, удерживала меня. Вопросы самопознания и
духовного поиска мне представлялись слишком сокровенными и недопустимыми для
обсуждения.
Мама же моя, словно повторяя опыт своей мамы, после смерти
последней обратилась к «строгому» православию, и так же не допускала
«инославия». Старший же брат— и вовсе не интересовался вопросами веры. Именно
тогда впервые самостоятельно, хотя ещё не вполне осознанно я пришёл в храм…
3
В нашем небольшом городе тогда было два храма: церковь Святого
Александра Невского и церковь Рождества Христова. Построены они были незадолго
до революции 1917 года. Первый сохранился целым, второй –– был частично
разрушен от взрыва снаряда во время Великой Отечественной войны. Первый — уже
после перестройки был отреставрирован и превратился в действующий центр местной
религиозной жизни. Второй — полуразрушенный — был заброшен и привлекал внимание
разве что местных мальчишек, которые иногда любили побродить по развалинам и
поиграть на них в войну.
В неосознанном поиске своего пути и веры я пришёл сначала в
действующий храм. После реставрации он был особенно красив. Но… что-то в нём
было не так… Или, точнее, что-то со мной в нём было не так… Я посещал сначала
короткие службы, а затем — и длительные.
Поначалу, когда я приходил в храм — испытывал восторг и
благоговение. Но во время продолжительных служб, например, таких как всенощная,
ощущал и свою духовную слабость. Так в начале служб и некоторое время после
думал о Боге, о святых и подвижниках, лики которых взирали на меня со всех
сторон. Думал о смысле праздничной службы, об общей радости со всеми братьями и
сёстрами во Христе. Я обращал глаза сердца к ликам святых, к Свету
Божественного, нисходящему в земной мир, в души человеческие через созерцание
этих возвышенных обликов…
Но постепенно всё более начинал уставать и отвлекаться от них.
Смотрел по сторонам и видел вокруг людей разного возраста, которые стояли,
слушая службу. На лицах их замечал состояние подобное моему. Как мне казалось,
думали они не о Боге, а о тысяче повседневных забот и так же об усталости в
ногах и слишком долгих службах. Последние были для меня очень утомительны и
даже изнурительны. Но всё же постепенно выработалась привычка. Даже несколько
раз отстоял всенощное бдение.
Ещё одно обстоятельство тяготило меня в этом храме: множество
людей… Вопрос веры и внутреннего поиска был для меня столь интимным и
сокровенным, что присутствие этих людей затрудняло моё сосредоточение на Боге.
Вспоминались часто слова из Евангелия от Матфея: «И, когда молишься, не будь,
как лицемеры, которые любят в синагогах и на углах улиц, останавливаясь,
молиться, чтобы показаться перед людьми. Истинно говорю вам, что они уже
получают награду свою. Ты же, когда молишься, войди в комнату твою и, затворив
дверь твою, помолись Отцу твоему, Который втайне; и Отец твой, видящий тайное,
воздаст тебе явно» (Матф.6:5-8). Именно, для молитвы или общения с Богом мне
хотелось уединиться от людей. Это было естественной потребностью внутреннего
сообщения. Но множество окружающих в храме часто вторгались своими прошениями в
нашу молитвенную беседу с Господом… Понимаю, что это может быть воспринято как
эгоизм с моей стороны: желать уединения и тишины, когда в храм пришло множество
людей, гораздо более нуждающихся, нежели я. Но ведь и это не всё…
Мне было трудно быть на виду у всех глубоко открытым и искренним
в беседе с Господом. Я не мог ни радоваться открыто, ни проливать слёзы
благоговения без того, чтобы привлечь к себе внимание. Я не мог подобно
Франциску Ассизскому совершенно не обращать внимания на окружающих и просто
быть самим собой, плача или смеясь, пылая любовью и благодарностью к Господу
или Богоматери. Я не достиг ещё такой степени безумства Любви. И в своей
несовершенной человеческой любви чувствовал необходимость сохранить любовь от
взглядов посторонних, которые в неведении об истинной причине, могли попрать её
ногами и обратившись растерзать меня…
4
И всё же я продолжал ходить в действующий храм. Ходил до тех
пор, пока на одной из служб мне вдруг стало ужасно душно. Я чуть не потерял
сознание и едва удержался на ногах. Но нет, вовсе не духота или спёртость
воздуха были причиной этому. Я стоял на службе, сосредоточившись на изображении
Христа распятого, когда услышал рядом чьё-то тяжелое дыхание. Словно очнувшись
от забытья, я оглянулся и увидел стоявшего в стороне позади и едва слышно
молившегося мужчину в дорогом костюме:
– Господи! Я тружусь честно и заработал солидное состояние.
Часть его жертвую на благотворительность. И потому прошу тебя, умножить его,
чтобы мог более сделать для нуждающихся.
По-видимости это был обычный человек. И слова его говорили о
том, что он стяжает не для себя, а для блага других. Но вдруг я услышал … его
мысли. Да, да — мысли. Они стали слышны мне так, как если бы он говорил вслух:
«Это работает! Совершать благотворительность, жертвуя малым, чтобы получить
гораздо большее! Я — прозрел, Бог — слеп!»
Мужчина поднял глаза, и я прочитал в них алчность. От этого
взгляда я и ощутил начало удушья. Вновь постарался сосредоточиться на облике
Христа. Но после этого то с одной, то с другой стороны попеременно, то —
одновременным многоголосием до сознания моего стали доноситься… мысли людей,
молившихся в храме. И от этих мыслей мне стало невыносимо душно. Нестерпимо
душно от сознания того, что люди пришли в храм не к Богу, точнее, не для того,
чтобы послушать Бога, познать Его волю в отношении их жизни, а для того, чтобы
выпросить у Него удовлетворения своих эгоистических желаний. Стало невыносимо
тесно в этом красивом храме, воздух которого был наполнен испарениями
человеческих желаний и страстей. Я собрался силами, развернулся и быстрым шагом
вышел на открытый воздух, после чего вскоре почувствовал облегчение.
В другой раз неподалёку от себя я заметил человека, который
стоял и молился, сосредоточившись на изображении Христа распятого. Человек этот
представился мне не другим, не внешним, но словно моим собственным отражением,
в котором увидел со стороны самого себя. Я увидел, как он терпеливо стоит
длительную службу, старается постигнуть внутренний смысл читаемых диаконом
фрагментов Евангелия от Матфея. Но вот настроение его изменилось, он
переминается с ноги на ногу. И вспомнилось, что подобно замечал прежде за
собой…
После этого случая стал наблюдать за собой более внимательно и
отмечать мысли, что приходили в сознание… С сожалением заметил, что и у меня
самого мысли о Боге, о смысле богослужения, о высших радости и любви чем далее
от начала службы, тем более вытеснялись иными мыслями: думал я вовсе не о Боге,
но об усталости, о боли в ногах и о многом другом, но только не о Боге… Мне
было стыдно этих мыслей. Было стыдно уйти со службы, так как я — молодой и
здоровый человек. А вокруг столько слабых и немощных. Но под завершение служб
нередко я уже не только не думал о Боге, но и об окружающих людях. Благоговение
и восторг совершенно покидали меня, оставляя наедине с мыслями о том, что нужно
как-нибудь достоять... Но сосредоточиться сознанием на Боге я уже не мог, и
потому покидал храм.
После нескольких случаев с удушьем и с уходами из храма я ощущал
в душе некоторую раздвоенность. С одной стороны, меня влекла во храм неведомая
сила. С другой стороны, некая сила в сознании моём препятствовала, как бы
говоря к душе моей, что она должна очиститься от недовольства людьми и
раздвоенности. И долгое время я не мог приблизиться к храму. Умом я понимал,
что люди часто приходят туда, побуждаемые нуждой в помощи. Они не находят
выхода из каких-то трудных жизненных ситуаций и приходят, чтобы обрести как
минимум утешение, как максимум — опору в жизни. Другие же приходят в надежде
обрести те или иные земные или небесные блага. Редко приходят не как просящие,
а как желающие поделиться с Богом своей светлой радостью… И всё-таки я не мог
войти вновь в храм прежде чем найду ответ на какой-то вопрос, который назревал
в моём сознании.
5
Однажды побуждаемый какой-то неведомой силой, погружённый в свои
мысли, я блуждал по улицам города. И не сразу заметил, как, покинув его
пределы, вышел к полуразрушенному храму на его окраине. Тишина и спокойствие
царили здесь. И даже не тишина, но то, что позже для себя я стал называть
Безмолвием. Это Безмолвие было Говорящим. Сила, которая побуждала меня бродить
по городу, увлекла в этот храм. И как только я вошел в него, сердце моё
наполнилось Говорящим Безмолвием. Я остановился потому, что осознал: поиск
завершён, я достиг Цели. Нет, конечно, я достиг не Цели Пути, но достиг Храма,
через который мне открылись ступени, ведущие во Святая Святых.
Здесь не было служителей культа, не было изнуряющих церемоний.
Не было других людей, которые могли бы помешать моему сосредоточению на Боге.
Купола и свод храма были разрушены. Фрески на стенах серьёзно пострадали
сначала от взрыва снаряда неподалёку от храма, затем — от дождей, солнечных
лучей и ветра. Лики святых отчасти выцвели, отчасти покрылись пылью и копотью.
И всё-таки в этом храме я ощутил Жизнь и присутствие Бога. Здесь я был свободен
быть самим собой: я мог сосредоточиться на Боге, молиться Ему, беседовать с
Ним. В сердце своём и разуме я слышал говорящий Голос Бога, Голос Безмолвия,
Голос, говорящий без слов, наполняя сердце любовью и разум пониманием.
Более того, в этом заброшенном полуразрушенном храме я не
чувствовал себя православным или представителем другого вероисповедания. Будь я
буддистом или мусульманином, синтоистом или последователем брахманизма, я мог
бы войти в этот храм и молиться всё тому же Богу, который Единый открывается
разным людям в разных Обликах.
После этого я много думал, почему ощущал благоговение в
полуразрушенном храме и ощущал удушье в действующем храме. Ходил в оба, в обоих
молитвенно искал Бога и пытался беседовать с Ним. Молился и слушал в сердце и
разуме своих… И вот в тишине и заброшенности полуразрушенного храма пришло
осознание: в действующем храме мне было труднее молиться, обращаясь к Богу, и
труднее слушать Его голос в сердце своём просто потому, что не ощущал глубины
уединённого молитвенного сообщения и слияния души моей с Богом. Окружающее многоголосие
верующих, их мысли, вторгавшиеся в моё сознание и порой жалящие, подобно осам,
препятствовали моему молитвенному сосредоточению. Так что приходилось прилагать
значительные усилия только для того, чтобы отрешиться от внешних отвлекающих и
раздражающих влияний и сосредоточиться на Боге.
В заброшенном же храме я просто и беспрепятственно открывал свои
сердце и разум, открывал душу свою Богу. Нет, я не слышал Его слов ушами, не
внимал видениям, но душа моя наполнялась потоками благоговения, светлой тихой
радости, любви и благодарности. Наполнялась и переполнялась до такой степени,
что от Избытка сердца говорили уста, от Избытка сердца говорили глаза, от
Избытка сердца сердце говорило, от Избытка сердца я не мог молчать…
Для себя я определил основное различие между двумя храмами так:
в первый — действующий — можно приходить, чтобы послушать священника, а во
второй — заброшенный — чтобы послушать Бога.
6
Долгое время заброшенная церковь Рождества Христова была местом
моего молитвенного уединённого общения с Богом. Я входил в храм с каким-то
неописуемым благоговением. Лики святых на полуразрушенных его стенах даже
опалённые огнём и покрытые копотью были прекрасны. Очи святых излучали тепло
любви, сострадания и сорадования. И одновременно с этим я видел в них боль и
страдание от того, что мир окружающий наполнен нескончаемыми страданиями и
скорбями. Это сочетание небесного и земного, небесных Света, Тепла, Любви и
земных скорбей, страданий каким-то таинственным образом пробуждало в сердце
моём и глазах моих слёзы благоговения и восторга.
Необходимо сказать, что в моей семье по рождению все были
несколько суховаты эмоционально. Так что с ранних лет я привык к тому, что
необходимо быть крайне сдержанным не только в общении с посторонними людьми, но
даже с близкими. Эта привычка сдерживаться во всём и со всеми проявлялась у
меня так же и в вопросах веры, религиозного чувства. Даже таинство исповеди
составляло для меня серьёзную проблему именно потому, что не привык показывать
другим свои внутренние переживания. Они были столь глубоко интимными для меня,
что даже с духовником не мог беседовать о них...
Однако, приходя в заброшенный храм с его полуразрушенными
стенами, обожжёнными огнём и покрытыми копотью ликами святых, я переживал
глубокое чувство внутренней свободы. Свободы, с одной стороны, от сковывавших
меня уз болезненной сдержанности, с другой стороны, от вторгавшихся в моё
сознание шумов внешнего мира. Свободы быть самим собою в переживании
естественном общения с Богом и единения с Ним...
И именно поэтому я не мог сдержать в храме том слёз восхищения,
благоговения и любви, которыми Наполнялось моё сердце, и которые от Избытка
сердца изливались свободно вокруг. Я чувствовал, переживал, понимал, что здесь,
в этом полуразрушенном храме, в его отчасти сохранившихся стенах и фресках, и
даже в разрушенном своде и отсутствующих куполах Обитает Божественное...
Да, это заброшенный храм, здесь не крестят детей, не венчают
супругов, не совершают молебны за здравие или за упокой, не совершают иных
служений... Но в нём, даже в тишине его слышен Голос Безмолвный призывающий:
«Придите ко Мне все
труждающиеся и обременённые, и Я успокою вас; возьмите иго Моё на себя и
научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем, и найдёте покой душам вашим;
ибо иго Моё благо, и бремя Моё легко» (Матф. 11:28-30).
7
При входе в действующий храм была церковная лавка. Так что
входящий в храм сначала встречал торгующих и разговоры "за здравие",
"за упокой", да "сколько стоит", "к какой иконе
ставить свечу" по тому или иному случаю. Услышанное при входе в храм
неприятно резало слух. И это было так же одной из причин того, что моё
молитвенное общение с Богом было затруднено здесь.
Заброшенный храм был значительно меньше размером. И в нем не
было места для церковной лавки. В краеведческом музее города я нашёл старые
довоенные фотографии церкви Рождества Христова. И на них церковная лавка была
вне храма и чуть в стороне. Так что входящие в ограду могли пройти прямо к
храму, минуя лавку и разговоры о том, что купить, кому и сколько свечек поставить
и тому подобных. Такое расположение помогало ищущим молитвенного единения с
Богом избежать необходимости проходить мимо торгующих и интересующихся их
товарами.
Я же посещал этот храм, когда полуразрушенный он пребывал в
запустении. Тогда в нём царили Тишина, Покой, Красота, которые открывали слуху
и очам моей души возможность прикоснуться к Прекрасному и Возвышенному. Здесь
не было ни служителей, ни торговцев, никого и ничего... Никого и ничего, кроме
Бога и возможности беспрепятственного, естественного молитвенного сообщения и
единения с Ним...
Неоднократно в сознании моём возникали вопросы о двух храмах.
Почему церковь Рождества Христова, где нашёл Бога, была разрушена и оказалась в
запустении, а другая церковь, где процветала торговля, — уцелела?
Начал изучать архивы печатных изданий нашего города. Некоторые
публикации натолкнули на мысль, которая показалась мне вполне правдоподобной.
Большой действующий храм был построен в начале прошлого века на
чистом месте, где прежде не было никаких строений. Построен на деньги
преимущественно одного жертвователя — зажиточного помещика, который после
долгой и противоречивой жизни незадолго до смерти своей по каким-то известным
только ему причинам обратился в христианскую веру. Известно, что богатство его
было нажито не от трудов праведных, но — жестокой эксплуатацией труда наёмных
крестьян. Предполагали, что под влиянием какого-то события, возможно смерти
близкого человека или даже делового компаньона, который мучился в ужасной
агонии, жертвователь задумался о жизни и смерти. Конечно, не любовь к Богу или
людям побудила к пожертвованию на храм, но, скорее, страх смерти и того, что
будет после неё...
Он был движим более страхом воздаяния, чем благочестием. Конечно
эти мотивы жертвы заложили зерно разрушения в фундамент храма. Я верю, что
усилиями служителей храма и верующих людей храм может изменить свою судьбу. Но
для этого всем нужно много трудиться. И тогда у храма есть надежда освободиться
от гнёта атмосферы страха и проникнуться духом веры, надежды и любви,
освободиться от духа торговли и проникнуться духом Чистоты и Красоты.
Я твёрдо верю и даже знаю, что жизнеспособность храма, его
преданность Богу или мамоне зависит от людей — от служителей и прихожан. Верю и
знаю, что могут прийти новые служители и прихожане, которые изгонят торговцев
из храма и восстановят богослужение и богопочитание в духе и Истине.
А пока… Мне, как и многим прихожанам было известно, что
настоятель действующего храма разъезжал на "Мерседесе". Откуда у него
появились к этому средства — не известно. Но ходили слухи о большом
пожертвовании на нужды храма. И это было поводом к преткновению и соблазну для
паствы, среди которой было очень много тех, что жили от зарплаты до зарплаты. А
для имущих было поводом к преткновению и соблазну, от убеждённости в том, что
Бога, Его прощение, Его помощь и даже Его Любовь можно купить через подкуп
служителя культа... Деньги, полученные в качестве пожертвования, — от нечистых
на руку, отмаливающих свои грехи согласно принципу «не согрешишь — не покаешься»
не могли быть ко благу ни самого храма, ни ко благу прихожан. В этом я был
убеждён.
По поводу же полуразрушенного храма меня привлекла одна заметка,
в которой некто из старожилов рассказывал услышанное им от прадеда предание.
Якобы раньше в этих местах жили несколько семей старообрядцев,
среди которых известна была передававшаяся из поколения в поколение легенда о
древнем языческом славянском капище. И оно будто бы располагалось именно на том
самом месте, где был построен храм Рождества Христова. Было так или нет, не
известно...
Эта заметка привлекла моё внимание ещё и потому, что прапрадед
мой так же был старообрядцем и главой одной из упомянутых семей. Он рассказывал
моему деду, тот — моему отцу, а последний — мне, что старообрядцев
преследовали. И даже были случаи поджога домов старообрядческих семей. Один из
таких случаев описали местные газеты. Произошло это ещё до революции, аж в
девятнадцатом веке. Происшествие расследовалось полицией и было признано актом
самосожжения. Но по словам прапрадеда такого быть не могло. Ведь согласно вере
христианской не только новообрядческой, но и старообрядческой, как и любой
другой самоубийство и убийство — величайшие грехи. И ни один истинный
христианин, как бы невежественен он ни был, не может считать, что таковые
позволены Богом. Да, старообрядцы запирались в своих домах, уходили в леса. Но
ни один из них хотя бы лишь из страха Великого Суда не стал бы сжигать себя
или, тем более, ближних своих. Самосожжения не было, был поджёг. Так
рассказывал прапрадед деду, а тот — отцу моему, и последний — мне. На вопросы
окружающих, кто поджигал, первый рассказчик отвечал просто: «Сам я не видел. И
рассказать мне было некому». Предполагать и обвинять бездоказательно он считал
недопустимым для христианина. Он даже полагал, что недопустимо нам – грешным –
судить кого-либо. И повторял он порой из Писания: «Оставьте Мне суд и отмщение,
и Я воздам».
О том, что было в стародавние времена, в том числе о древнем
языческом славянском капище сохранилось крайне мало сведений. Но по всей
видимости именно на месте этого капища был построен храм Рождества Христова,
вероятно, чтобы стереть в памяти жителей языческий культ и затмить его
христианским.
При размышлении над этим в сознании всплыло слово «кощунство». В
толковом словаре Ожегова прочитал, что оно означает «глумление, надругательство
над кем- или чем-нибудь почитаемым, над святыней (первонач. религиозной)». То
же значение было у слова «святотатство». Задумался, относится ли это только к
осквернению каких-то определённых святынь, например, православных или любых, в
том числе так называемых языческих или инославных? Пришёл к следующему
пониманию. Такие понятия, как Культура («культ»+«ур» или почитание Света) и
Истина есть понятия, которые выше любой отдельной религии или философии. И нет
религии или философии выше Истины. Нет какой-либо национальной культуры,
которая была бы выше Культуры всеобщей. Последователи же всякой религии или
философии, присваивающие своей и, значит, себе исключительное право на
обладание Истиной или Культурой и лишающие всех других такого права, уже
совершают кощунство или святотатство в отношении всех иных религий и философий,
полагая их святыни и их понимание Истины и Культуры – ложными и даже
диавольскими. И если так, то, конечно, сожжение языческого капища, как и
святыни любой религии не могло пройти без последствий.
Читал также, что согласно верованиям многих народов Востока
карма кощунства лежит около предательства. Снова задумался, почему так? Не
потому ли что совершающие святотатство в отношении чужих богов и святынь,
совершают такое же святотатство в отношении своих?! Ведь, сея семена
разрушения, они неизбежно пожнут от этих посевов. И готовые уничтожать всех
несогласных с ними и всё по их разумению чуждое истинной вере, эти ревнители
своей веры бросают чёрную тень на эту свою веру. Разрушающие чужие святыни
приводят в действие закон «что посеешь, то и пожнёшь» и готовят разрушение их
собственных святынь…
Вот и те, кто разорял славянское языческое капище, чтобы
построить православный храм, не заложили ли в фундамент его семя разрушения,
которое выросло и во время войны принесло соответствующий плод?!... Известное
на Востоке понятие кармы по содержанию созвучно с тем, что писал апостол Павел:
«Не обманывайтесь: Бог поругаем не бывает. Что посеет человек, то и пожнет:
сеющий в плоть свою от плоти пожнет тление, а сеющий в дух от духа пожнет жизнь
вечную» (Галат. 6:7-8). Храм построенный на новом и свободном от осквернения
святынь иных верований мог существовать долго недоступный разрушителям. Но вот
храм, построенный на пепелище чужой святыни, не должен ли был в свою очередь
так же стать жертвой кощунства?!
Обычно действие кармы относят к людям и их объединениям. Но,
полагаю, что оно может быть распространено и на творения рук человеческих. Ведь
именно человек вкладывает в творения свои частицу души своей. А если душа была
отравлена надругательством над святынями, хотя бы и чужими, какой может быть
карма нового построения?…
8
И вот события недавнего времени. Было принято решение о
восстановлении церкви Рождества Христова, которая по словам нашего митрополита
представляла историческую и культурную ценность, а также должна была вновь
стать возрождённым центром местной религиозной жизни. Планировалось снести
остатки прежней церкви и поставить новую, восстанавливая по фотографиям.
Мне было жаль, что оазис моего уединения превратится в храм. И в
тоже время я радовался тому, что многие люди смогут приобщиться к Свету, входя
через этот храм во внутренний Храм духа, во Святая Святых своей души. И любовью
совершая служение в этом Храме, смогут приобщиться к душе этого храма и к
древнему духу его...
Спустя некоторое время церковь снесли. И, когда углубляли
фундамент под постройку нового храма, обнаружили древнее славянское капище с
остатками обгоревших фигур ведических богов древних славян. Причем среди других
наиболее сохранилась фигура Ярилы — солнечного бога. Археолог, работавший в
историко-краеведческом музее нашего города и участвовавший в раскопках
обнаруженного капища, предположил, что это было именно святилище
древнеславянского бога Ярилы. И высказал идею об исторической преемственности:
на смену одному солнечному богу пришёл другой солнечный бог. И на останках
святилища Ярилы был построен Храм Рождества Христова.
Все останки древнего святилища были перенесены в краеведческий
музей. И на месте старого храма начали постройку новой церкви Рождества
Христова. По сохранившимся довоенным фотографиям ещё целого храма и
послевоенным фотографиям полуразрушенного храма съехавшиеся со всей губернии
мастера-строители, а также художники и иконописцы составили план реконструкции
и принялись за восстановительные работы.
Наконец, храм был построен. И на стенах его засияли золотом и
серебром новые фрески и иконы, стилизованные под роспись прежнего храма. Я
узнал об этом из местных теленовостей. Но не решился сразу посетить новый храм.
Всё время думая о нем, о том, останется ли в новом храме тот дух уединения,
Простоты и Чистоты, который так привлекал меня прежде, я подождал несколько
недель, пока схлынут первые волны прихожан и гостей со всей губернии. И только
тогда решился вновь посетить храм моих уединённых бесед с Богом.
Я вошёл в него осторожно. Прежде уже бывал в полуразрушенном
храме. И опасался, что будет потревожена и даже разрушена атмосфера прежнего.
Атмосфера, воздухом которой я дышал и не мог надышаться. Однако строители и
реставраторы, художники и иконописцы выполнили свою работу прекрасно… При
постройке нового храма они сохранили дух и душу храма прежнего, сохранили
архитектурно, художественно и духовно.
У прежнего храма были разрушены купола. Я видел лишь уцелевшие,
хотя и полуразрушенные фрески настенной росписи. В новом строении я впервые
увидел восстановленный свод храма с пятью куполами: центральным — большим и
вокруг него крестом — четырьмя малыми. В центральном была большая фреска
"Рождество Господне", а в малых — десятилетний отрок Иисус,
беседующий с учителями в синагоге, Преображение Господне, распятие Господне и,
наконец, Воскресение Господне.
Погрузившись в восхищённое и благоговейное созерцание
пятичастного свода храма, я задумался над причиной такого расположения фресок.
И мне пришло понимание того, что здесь аллегорически изображены четыре фазы
цикла жизни солнечного бога, или, точнее, всех солнечных богов. Это четыре фазы
солнечного года: день зимнего солнцестояния, день весеннего равноденствия, день
летнего солнцестояния и день осеннего равноденствия и пятая точка — снова день
зимнего солнцестояния, символизирующая начало нового витка или нового цикла в
бесконечной спирали перерождений солнечного бога. Так Рождество и Воскресение —
суть Одно и То же на разных витках бесконечной спирали жизни Христа, Ярилы,
Гора, Сурьи и всех иных солнечных богов.
И вот, взглянув снова на лики Христа под каждым куполом, я
увидел вдруг, что позади каждого лика не простой нимб, такой привычный на
иконах и фресках, но словно солнечный диск. И лучи солнечные словно обнимают и
пронизывают лики Христа...
Эпилог
Ныне, спустя несколько десятилетий после моего первого посещения
церкви Рождества Христова, тогда ещё полуразрушенной, я размышляю о
метаморфозах жизни солнечного бога и понимаю, что в храме этом боги древних
славян приняли нового и одновременно вечного Бога — Христа, который словно стал
... новым воплощением Ярилы. Так и Ярилу, и Христа можно полагать лишь
различными символами, олицетворениями и воплощениями вечного солнечного Мифа.
Ярило древних русичей перевоплотился в облике Христа, чтобы
озарить путь всем страждущим и обременённым. Озарить путь к Истине, указать
Путь Освобождения. И потому Сказано: "И познаете Истину, и Она сделает вас
свободными".
Как с ежегодным рождением солнца в день зимнего солнцестояния
начинается солнечный год, так в Малых Мистериях древних христианских общин с
Рождеством Христовым ежегодно начинались мистерия Жизни Христа в каждой
принявшей Его душе человеческой...
В этой жизни я был христианином в привычном для многих понимании
этого слова лишь некоторое весьма ограниченное время. Но также не могу сказать,
что был язычником или атеистом. Когда-то прочитал у советского и российского
писателя, журналиста-международника, этнолога Всеволода Овчинникова в книге
"Сакура и дуб" интересную особенность менталитета японцев. Когда он
пытался выяснить, какого же вероисповедания придерживаются большая часть
жителей страны, ему ответили, что в Японии верующих в два раза больше, чем
жителей. На вопрос "Почему так?" Ему ответили, что большинство
жителей страны даже не смотря на сильное влияние Запада и его атеистических
представлений, остаются в своём миропонимании и своей вере синкретистами. Это
значит, что они одновременно могут следовать пути богов своей древней религии
синто, благородному пути Гаутамы Будды и так же находить в своём сердце место
для Христа. Так традиция древней японской религии синто впитала в себя
множественные влияния, проникшие на острова с буддийским учением, а позднее — с
учением Христа. Лучший пример такого синкретизма я нашёл в рассказе
американского писателя М.П.Холла "Твой и мой бог". Так в сердце
маленького буддийского священника Будда и Христос были его старшими Братьями...
Теперь, стоя в возрождённом храме Рождества Христова, я увидел в
солнечном облике Христа облики Ярилы и Гаутамы Будды, Сурьи и Атона, Аполлона и
Митры, Ра и Дажьбога, Колоксая и Гора, Геракла и Самсона, Савитара и Янь-ди, Аматэрасу и Уицилопочтли, а также всех солнечных богов разных времён,
культур, народов. Облики, в которых под разными именами и символами проявлялась
истина вечной жизни. Вечно умирающей и вечно возрождающейся Жизни – жизни
Человека, то есть духа, проходящего через века («чело» + «век»), жизни солнца,
солнечной системы, Вселенной, Бога…
14.09.2021
Приложение 1. А.П. Хейдок. Три
осечки (рассказ)
Мне безумно хотелось пить. Помню, что мучительная жажда
натолкнула меня на мысль о существовании таинственного дьявола, специально
приставленного ко мне, чтобы он пользовался малейшей моей оплошностью и
причинял страдания… Чем же иначе объяснить, что час тому назад, когда наш отряд
проходил китайскую деревушку с отменным колодцем, я не пополнил своей фляжки?
Но тогда я совершенно не ощущал жажды — она появилась спустя
совсем короткое время! А последний глоток теплой жидкости пробудил во мне яркую
мечту о затемненных ручьях, с журчанием переливающихся по мшистым камням с
дрожащими на них алмазными росинками, и о таких количествах влаги, по которым
свободно мог бы плавать броненосец… И я всю ее выпил бы!..
Точно в таком же состоянии, надо полагать, находился Гржебин,
правый от меня в стрелковой цепи; убедившись, что у приятеля тоже ни капли не
раздобудешь, он пришел в дикую ярость и стал ожесточенно стрелять по невидимому
неприятелю, залегшему точно в куче опенков, меж пристроек древней кумирни.
Последняя всем своим до крайности мирным видом, — с купами тополей и низкими
башенками, так наивно и просто глядевшими на нас, — являла собою как бы
воплощение горестного недоумения по поводу тарарама, какой мы тут подняли.
Свое занятие Гржебин продолжал с такой поспешностью, что вызвал
во мне подозрение о старом солдатском трюке: пользуясь первым удобным случаем,
поскорее расстрелять обременяющие запасы, оставив лишь действительно
необходимое количество зарядов.
— Ты чего там расшумелся? Разве кого-нибудь видишь?
— А то нет? — злобно отозвался Гржебин, — можно сказать, всех
вижу!..
— Пре-кра-тить огонь! — торжественно провозгласил взводный
командир, начав с повышенного тона и, как по ступенькам, каждым слогом понижая
его.
Причину распоряжения мы тотчас же уяснили: над нами, брюзгливо и
злобно шипя, с присвистом пронесся первый снаряд полевой батареи — стало быть,
«кучу опенков» решено разнести артиллерией.
Молчание водворилось по нашей цепи. Из собственных локтей я
соорудил подставку для колючего подбородка и равнодушно уставился на обреченную
кумирню — там, мол, теперь все пойдет по расписанию: земля разразится
неожиданно бьющими фонтанами взрывов, невозмутимо спокойный угол ближайшего
здания отделится и сначала, с полсекунды задумчиво, а потом стремительно
обрушится и погребет под облаками двух-трех защитников, а то и целую семью…
Мечущиеся с места на место фигуры, охрипшая команда — все это покроется заревом
пожара, а поле за ним усеется бегущими серыми куртками… Мы будем стрелять им
вдогонку, и так изо дня в день, пока… К черту «пока» — волонтер меньше всего
думает о смерти!..
— Смотри, как перья летят! — крикнул мне Гржебин, указывая рукою
на храм: с него слетела черепица, и в стене показалась брешь — каково богам-то,
а?
Мне не понравилась злобность его замечания: разве смиренные лики
Будд не являлись такими же страдающими лицами, как мирные поселяне, которым
генеральские войны жарили прямо в загривок? Финал уже наступил. Осипшая глотка
командира изрыгнула краткое приказание — наша цепь бегом пустилась к полуразрушенным
зданиям. В неизбежной суматохе, которая неминуема в атаке и всегда вызывает
презрение у истинного военного, ибо нарушает стройность шеренги, я и Гржебин
неслись рядом, обуреваемые не кровожадностью, а единственным желанием поскорее
добраться до колодца.
И все-таки мы добежали далеко не первыми: муравейник тел
копошился у колодца, стремительно припадая к туго сплетенной корзинке,
заменяющей у китайцев христианскую бадью. Эти несколько минут задержки между
томительным желанием и его осуществлением переполнили чашу терпения Гржебина,
кстати сказать, отличающуюся удивительно малыми размерами… Потоптавшись на
месте, как баран перед новыми воротами, он вдруг разразился многоэтажной
бранью.
— Посмотрите! — кричал он, указывая пальцем на уцелевшую в глуби
полуразрушенного храма статую Будды, — по этой штуке было выпущено шесть
снарядов — сам считал! Все кругом изрешечено, а эта кукла цела — хоть бы хны!..
Можно подумать, что тут ребятишки забавлялись, бабочек ловили. Ха-ха-ха!
Клянусь — сегодня он будет с дыркой! — закончил он неожиданным возгласом и
торопливо стал закладывать новую обойму в винтовку.
— Не трожь чужих чертей! — хриплым басом пытался увещевать его
бородач — забайкальский казак, — беду наживешь!
Но было уже поздно: Гржебин спустил курок. Мы услышали звонкую
осечку — выстрела не последовало. Это произвело такой эффект, что несколько
голов со стекающей по лицам водой оторвались от ведра и вопросительно
уставились на стрелка.
— Я сказал — не трожь… — начал было опять забайкалец, но
Гржебин, моментально выбросив первый патрон, вторично спустил курок и… опять
осечка!
Жуткое любопытство загорелось во всех глазах. Многие
повскакивали и полукругом окружили стрелка, который с бешенством вводил в
патронник новый патрон и сам заметно побледнел. Я понял — бессмысленное
кощунство, обламывающее зубы о молчаливое, но ярко ощущаемое чудо, явилось тем
именно напитком, который мог расшевелить нервы таких ветеранов, как эти огарки
всех вообще войн последнего времени.
Я застыл в страстном ожидании. Мои симпатии неожиданно совершили
скачок и оказались всецело на стороне задумчивой, со скорбным лицом фигуры в
храме: я с трепетом ждал третьей осечки как дань собственной смутной веры в
страну Высших Целей, откуда иногда слетали ко мне удивительные мысли…
И она стукнула явственно, эта третья осечка…
Довольно! — закричал я, вспомнив, что у Гржебина еще осталось
два заряда, но тут произошло нечто: Гржебин еще раз передернул затвор и с
изумительной стремительностью — так, что никто не успел и пальцем пошевелить, —
уперся грудью на дуло, в то же время ловко ударив носком башмака по спуску.
Выстрел последовал немедленно.
— Это был сам черт! — прохрипел Гржебин, обливаясь кровью и
падая с гримасой на лице.
— Эй, санитары!
Гржебина в бессознательном состоянии уволокли санитары, а
осмотревший его фельдшер на наши вопросы — выживет ли? — безнадежно махнул
рукой.
И тогда мы поставили молчаливые точки над жизнью товарища и
отошли, чтобы в бесславной войне прокладывать путь к вершинам власти китайскому
генералу, очень щедрому, когда он в нас нуждался…
Но мы все ошиблись: эпизод имел странное продолжение, и я при
нем присутствовал. Это произошло в старых казармах в Цин-ань-Фу, когда на меня
внезапно навалилась тоска, ностальгия или как еще ее там называют… Последнее
для каждого волонтера равносильно самому категорическому приказанию — пить!
Пить все, что можно достать в ближайшей лавчонке, баре или в другом месте, не
исключая и самого свирепого китайского пойла, прозванного русскими «ханьшей». И
с бутылкой этой умопомрачительной жидкости я забрался в каморку фельдфебеля,
которого, кстати сказать, никогда не покидало мрачное настроение…
Мы мало разговаривали. За перегородкой изнывающие от безделья
волонтеры тянули одну из бесконечных солдатских песен вроде:
Все это создавало тягуче-минорное подавленное настроение, точно
бодрость и еле теплящийся фонарик надежды, тускло мерцающий на мачте
человеческого бытия, со всех сторон обступал океан, колышущийся в бесшумной
мертвой зыби, и гонимые немым отчаянием неприкаянные клочья облаков ползли по
равнодушному, как крышка гроба, ночному небу.
Я выпил, затем еще, и во мне стало просыпаться желание говорить:
жестокий хмель, печальная песня и сознание собственных непростительных ошибок
почти загубленной уже жизни совместными усилиями раскрывали врата буйному
словоизвержению. В нем разражался вольтаж неудовлетворенных желаний вперемешку
с гордыми, но малоправдоподобными заявлениями, что я, филолог и аристократ
духа, собственно говоря, очутился в этом захудалом отряде вовсе не из нужды,
как это может показаться несведущему человеку, а исключительно из-за любви к
сильным ощущениям… В том не будет ничего невероятного, и я, может быть, завтра
уйду из отряда, чтобы занять достойное место среди себе подобных…
— Ты — великий человек, — убедительно сказал фельдфебель, — и я
тоже, — прибавил он, немножко помолчав, — завтра мы уйдем вместе; давай я тебя
поцелую — мы братья!
Он потянулся ко мне, но на полдороге остановился: в дверях
каморки стоял тот, кого мы считали давно погребенным, — Гржебин. Тут только я
вспомнил, что несколько минут назад пение за стеной оборвалось — там
царствовала тишина, водворенная чьим-то внезапным появлением, поразившим умы
волонтеров.
Пока Гржебин молча приближался, мы рассматривали его, как
невиданную закуску на конце вилки. Он был бледен и, как видно, слаб еще после
продолжительной лежки в госпитале; но, в общем, никаких разительных перемен в
нем не произошло — по крайней мере, таких, которые, кроме неожиданности, могли
бы оправдать вызванный им удивительный эффект: наше пьяно-счастливое и
проникнутое сознанием каких-то особых заслуг настроение сжалось, свернулось в
жалкий комок, точно пес, получивший пинка…
— Что… не ожидали? — выдавил Гржебин, смущенный нашим неловким
молчанием.
— Как не ожидали! — точно очнувшись, тряс его руку фельдфебель,
можно, сказать, вот как ожидали!
Мы усадили его за стол и усиленным угощением старались загладить
неловкость встречи. Пока Гржебин отправлял в рот куски снеди, тут же нарезанной
моим большим складным ножом, и рассказывал про свое чудесное выздоровление,
буквально поразившее персонал госпиталя, я все время не мог отделаться от
странных ощущений, как будто уже раз испытанных мною, я силился вспомнить, и
наконец мне это удалось.
Где-то, во время своих скитаний по такому непохожему на другие
страны Китаю, мне пришлось провести час на одиноком, без растительности холме
из буро-красноватого песка с галькой. Он находился верстах в двух от серого,
незначительного городка, меж двумя расходившимися дорогами и весь, как сыпью,
был покрыт конусообразными могильными насыпями.
Вот там, на этом холме, я испытал нечто похожее: сознание
близости закоченевших фигур в крепких деревянных гробах под землей;
неестественно жуткий покой мертвых, чьи души, согласно верованиям китайцев,
отошли в распоряжение неведомых властелинов неба или земли, смотря по заслугам;
каменную непреклонность закона смерти и ясно ощутимое присутствие силы, имеющей
власть распоряжаться в царстве мертвых…
Убеждение ясное и непоколебимое, что эта именно сила вошла
вместе с Гржебиным и одним взглядом тускло мерцающих зрачков убила нашу жалкую
радость, наполнило меня непонятным отвращением к бледному человеку, пьющему мое
вино.
Я не считал себя суеверным, но должен признаться, что в тот
момент мне представились убедительными рассказы китайцев о людях, находящихся в
отпуске у смерти: они всюду вносят собой дыхание потустороннего, и в их
присутствии умирают улыбки…
До сих пор не могу простить безудержности собственного языка: не
выскажи я своих мыслей, может быть, ничего бы и не произошло!.. Но я не мог:
странное ощущение распирало меня — что случилось, то случилось.
Гржебин усиленно старался быть веселым, говорил без умолку,
натянуто смеялся, несмотря на наше подавленное молчание, но я встал и заявил,
что иду спать.
— Что ж так рано? — спросил Гржебин, указывая на недопитую
бутылку.
— Тебе весело, а мне не весело! — ответил я заплетающимся от
хмеля языком. — Удивительное дело, — прибавил я, — как это некоторые люди не
замечают, что за ними тащится кладбище! — Могу поклясться, что, начав говорить,
я вовсе не имел в виду кончить этими словами — все вышло как-то непроизвольно,
но эффект был поразительный.
— И ты тоже это заметил! — воскликнул Гржебин, хватаясь за
голову и съежившись, словно от удара.
Я увидел невыразимую боль на его лице; жалость охватила меня,
пока он разряжался сумбурной речью… Да, да… Он сам великолепно знает, что после
того проклятого дня, когда ему вздумалось продырявить статую в кумирне, с ним
что-то случилось: он стал чувствовать себя как бы мертвым… В госпитале раненые
китайские солдаты, которым откуда-то стало известно случившееся, сторонились
его и просились в другую палату, ссылаясь на невыносимо тягостную атмосферу,
якобы окружающую его… Но он надеялся, что казарма и старые товарищи не будут
так чувствительны… Однако — нет! Бредни оказались сильнее взрослых мужчин… Ему
остается только поскорее избавить себя и других от этих тягостных переживаний,
которые могут свести с ума… Он уже раз умирал и таким образом расплатился за
первую осечку… Если «те» настаивают (не объяснил, кто «те», но произнес это
слово повышенным тоном) — так он не прочь заплатить и за вторую…
Нож, лежащий на столе, словно совершил прыжок, чтобы очутиться в
его руке, а мой хмель улетучился без остатка при виде человека, который быстро
нанес себе несколько ударов лезвием, стараясь перерезать горло…
Я и фельдфебель бросились на него и вырвали нож, но должны были
сознаться, что слишком поздно: на беглый взгляд, ранения не могли кончиться
выздоровлением.
P.S. И все-таки он выздоровел и явился обратно в свою часть,
откуда по собственной просьбе был переведен на бронепоезд. Я тоже перевелся бы
на его месте, не нужно обладать большой прозорливостью, чтобы на всех лицах
читать болезненное любопытство и плохо скрытую уверенность, что расплата за
третью осечку неминуема. В это верили все и об этом говорили слишком громко —
разговоры могли доходить до его слуха…
Теперь мне известно, что на бронепоезде ничего не знали о его
предыдущих похождениях и поэтому его смерти, последовавшей во время ночного
боя, смерти при захлебывающемся такании пулеметов со вспыхивающими во мраке
огоньками ответных выстрелов и напряженной суетой перебежек, не было придано
никакого сверхъестественного значения.
Но меня — меня мучает все происшедшее — поневоле напрашивается
вопрос: о чем оно свидетельствует?
О том ли, что я и другие, бывшие свидетелями этих сцен, своим
необдуманным поведением и намеками наталкивали Гржебина на мысль о своей
обреченности, которая в результате превратилась в манию, или же то было
наказание, низринувшееся из таинственного мира неведомых сил, за кощунственное
поведение?
Кроткий лик Христа чудится мне в поднебесье, и хочется
воскликнуть:
— Ты, о Ты, Всепрощающий! Доколе ты будешь переносить поругание
Твоих храмов, которые камень за камнем кощунственной рукой растаскиваются на
моей родине? Разве действительно нет предела твоей кротости, необъятной, как
эфирный океан Вселенной?
Приложение 2. Мэнли П. Холл. Твой бог и мой бог (рассказ)
Это была одна из тех улочек Ист-Сайда, куда редко проникают лучи
солнца, где облупившиеся фасады домов демонстрируют узким и мрачным улицам
старую кирпичную кладку, а толпы оборванных ребятишек играют на тумбах или
пускают бумажные кораблики по желобам. Суматоха и беспорядок — вечные спутники
жизни низов большого города — правят бал. Порой старый доходный дом возвышается
уныло над окружающими лачугами, переулки пересекают бельевые веревки, и на них
флагами трепещет цветастая одежонка.
День был облачным, и одежда сохла плохо. И мятый, потрепанный
вид отличал все, что попадало в поле зрения, включая и слонявшихся по улицам
людей. Радовал только смех детей. Но они смеялись, потому что не осознавали
убожества своей среды. Это было место впалых щек, запавших глаз и хмурых лбов,
район, где живет отчаяние и нужда всегда скулит у дверей.
В этом грязном районе, приютившись между мрачным кирпичным домом
и потогонной фабрикой, где трудящееся человечество продавало свою молодость и
силы за кусок хлеба, стояла одноэтажная лачуга. Она вся рассыпалась от
старости. Все знали, что здесь обосновался маленький буддийский храм, ради
служения нуждам уроженцев Индии и Японии. Он совсем не походил на американскую
церковь: у него не было ни шпилей, ни колокольни. Это был чужак на чужой земле,
и бог Лотоса мало значил для голодных, кто с удовольствием продали бы свои души
за корку хлеба.
Из-за синего Тихого океана, по долгим милям стальных рельсов,
прибыл сюда человек с Востока, принеся с собой веру Востока и детскую простоту
Востока — то, что очаровывает путешественника в восточных странах. Несколько одиноких
в огромном городе призвали его от яркого солнца и зеленых гор Индии — послужить
их нуждам, и он покинул свой храм с поющими священнослужителями. Окутанный в
пурпурный фимиам и величие возвышенного, наименьший из учеников
Непритязательного, он прибыл принести свет Азии своему народу в Америке.
Странный характер был у маленького буддийского священника.
Несмотря на его чудных богов, многие обитатели этого мирка лачуг узнавали
радушие его улыбки и странный ломаный английский. У него были большие черные
глаза и доброе лицо, и, хотя годы обременяли его, самообладание буддиста
производило впечатление детской простоты. Не было хитрости в его взгляде,
обмана в улыбке, а кичливости в манерах. Нет, что-то бесконечно человеческое,
глубоко трогательное, даже патетичное было в его храброй битве с религиями,
которые противостояли ему. Буддисты любили его и приходили за много миль в
округе в этот маленький храм. Они почтительно заходили, и, едва закрыв дверь,
оказывались в другом мире, ведь странные восточные занавеси покрывали стены, а
тонкий аромат горящего сандалового дерева и мускуса придавал всему атмосферу
Востока. В небольшой нише, на которой любящие руки нарисовали цветы Будды, было
маленькое святилище. И в нем сидел их бог и владыка, их посланник света, их утешитель
в горе, их надежда искупления, их голос перед Всемогущим — бог Гаутама, великий
Будда. Сюда они приходили и приносили свои приношения, здесь они молились и
пели мантры, сюда шли они с горем и радостью, молодые и старые, здесь, вдали от
богов их родины, они находили утешение.
Однажды маленький буддийский священник шел по улице и увидел,
как ребенок играет в грязи с кусочком алебастра или мрамора.
Он остановился, и из грязи на него взглянуло грустное
возвышенное лицо, раскрашенное какой-то дешевой, но стойкой краской. Буддийский
священник долго разглядывал его, а когда ребенок убежал, наклонился и отчистил
этот образ от земли. Что-то шевельнулось в его душе, ведь взгляд этого лица
преследовал, притягивал его неодолимо. Буддист недолго вглядывался в него. Это
была голова человека с длинными каштановыми волосами, которые сейчас были
запачканы грязью. На голове оставался терновый венок с шипами, и тонкие струйки
крови сочились вниз по искаженному мукой лицу, придавая тому странный,
возвышенный взгляд, и он поразил священника прямо в сердце. Держа разбитую
голову в ладонях, служитель другого бога, пройдя вниз по улице, остановился у
двери дома, где проживала госпожа О'Флаерти, мягкосердечная старая ирландка,
которая каждое утро неизменно улыбалась ему при встрече. Госпожа О'Флаерти
часто говорила своему супругу, коверкая английские слова:
— Вера и молитвенность этого маленького язышника — одни из самых
приятных человеков, кого я как-то встречала. Как меня огорчает, как жаль, что
он — служака не нашего Бога, я хотела бы видеть, что он идет на небеса.
Госпожа О'Флаерти ждала на ступенях мелкого торговца, когда к
ней подошел маленький буддист. Он вежливо снял шляпу, протянул образок и
спросил у ирландки с доверчивой улыбкой, кто это и что это было. Госпожа О'Флаерти
глянула и перекрестилась с почтением.
— Клянусь честью, добрый сэр, это — Сын самой Благодатной Девы.
— Так это Тот, кого Вы зовете Иисусом? — спросил буддист.
— Уж будьте уверены!
— Красивое лицо, — ответил священник, глядя в экстазе на образок.
— Он был великий человек. В моем далеком краю мы слышали о нем. Говорят, он
знал нашего Будду, и все еще он ходит с ним по горам, взявшись за руки.
— Клянусь, я и не знаю об этом ничего! Но не думаю, что он
слоняется с каким-то язышником, — ответила госпожа О'Флаерти, опираясь на ручку
метлы и вытирая лицо краем своего клетчатого передника. — Верно, если станет
ишшо жарше, я подымусь сызнова на крышу, как делала в июле.
— Вы расскажете мне о вашем Учителе? — спросил буддийский
священник, все еще держа образок в руке. — Я хотел бы узнать о нем побольше.
Моя душа говорит, что он тоже был могущественным Буддой.
— Уж будьте… Садитесь-ка прямо на лестницу, и я расскажу вам о
нем, пока не пришел человек с моей картошкой, а то потом вернется Микки со
свалки, и мне надо кормить его обедом.
Старая заботливая госпожа О'Флаерти бросила якорь на верхней
ступеньке, а маленький буддист сел ступенькой ниже, все так же глядя на
разбитый образок. Потом госпожа О'Флаерти поведала свою версию жизни Учителя.
Картофель все не прибывал, и они проговорили часа два. Великий
свет появился в глазах буддийского священника, что-то коснулось и госпожи О'
Флаерти, детский покой и простота индийца тронули ее душу. Наконец ей пора было
идти, а маленький буддист прижал разбитую голову к сердцу и мирно спустился по
улице в вечерних сумерках. Вскоре он скрылся за дверцей в стене дома, куда
приходили молиться его соплеменники.
Однажды ночью в декабре я проходил мимо маленького буддийского
храма и на миг остановился в изумлении. Дверь висела на одной петле, ее панели
были разрублены топором, окна разбиты, и сломанные рамы мрачно качались в
воздухе. В тот день шел небольшой снежок, тротуары были скользкие, и спешившие
прохожие не останавливались взглянуть на окна. Внутри все казалось темным, и я
задался вопросом, что случилось с маленьким буддистским храмом. Когда я стоял в
нерешительности — идти ли дальше или отодвинуть сломанную дверь и зайти, тишину
вдруг нарушило сдавленное рыдание. Это был только одинокий душераздирающий
плач, такой низкий, что едва был слышен, но он бил по самым глубочайшим
чувствам. Я быстро отодвинул сломанную дверь и вошел в маленький храм. Все
внутри было в беспорядке, драпировки, повешенные с такой любовью, сорваны,
маленький хрупкий алтарь с цветами лотоса разбит, святилище опрокинуто, и на
полу перед ним лежало сломанное тело Будды, разрубленное ударом топора. Горела
лишь одна одинокая свечка, бросая слабые лучи на сцену погрома. На полу, в шаге
от порушенного святилища и осколков позолоченной статуи, лежал буддийский
священник. Из раны на лбу кровь капала на разбитую статую.
— Что случилось? — воскликнул я. — Как это произошло?
И опустившись на колени, я поднял обмякшее тело священника. Он
взглянул на меня, и слезы хлынули заново. В западном мире люди не плачут, но на
Востоке — все иначе. Я знал, что это были не слезы боли, но рыдала сама душа.
— Скажите мне, что случилось, — спросил я с сочувствием. И
урывками я узнал историю, которая часто рассказывается в западном мире, хотя и
не всегда теми же словами.
— О, как трудно было мне нести в вашу прекрасную землю свет
нашего бога! Он — бог любви и света… если бы вы могли лучше узнать о моем боге,
вы не убивали бы ваших братьев… будь у вас любовь к моему богу, это разрушение
святилища было бы невозможно. Я — чужеземец на чужбине — прибыл из далекой
Индии, выполняя волю своего наставника, пославшего меня служить моему народу
здесь — здесь, в этой земле, где люди думают только о себе. В мое маленькое
святилище привык я приходить ночью и всегда находил любовь и свет в глазах
моего Будды. В тишине слышал я его мягкий голос, который шептал мне о стойкости
в моих трудах. Я никогда никому не причинял вреда. И ведь я никогда не
стремился увести ваших людей от их богов — я только прибыл поддержать своего.
Далеко за морем мне сказали, что это — свободная земля, где люди могут верить,
во что захотят, и молиться любому Богу, в какого верят. Я прибыл — и пять лет я
трудился ради моего народа. Я пытался служить ему с любовью и терпением.
Вчера вечером, когда все стихло, я пришел и, как обычно, встал
на колени перед моим Буддой. Я сидел здесь и грезил о днях, когда мой бог ходил
на земле, и о времени, когда Его благословение легло на меня, как вдруг резкий
голос прервал мою медитацию. «Открывай дверь!» — сказал он. Я поднялся и открыл
дверь: несколько белых людей стояли за ней. Один сказал мне: «Выходи, грязный
язычник!» Другой сказал: «Мы не потерпим больше поклонников дьявола в нашем
районе!» Третий сказал: «К черту тех, кто поклоняется дереву и камню!» И они
вошли в мой красивый храм и разбили мебель, сорвали драпировки, а один из них
взял большой топор и нанес удар моему бедному Будде, моему Будде, которого я
принес с собой из далеких снежных пещер Ганга! Мой Будда был сделан в те
времена, когда сам великий бог ходил по земле, и более двух тысяч лет он
вдохновлял и вел мой народ. Я не выдержал этого! Я бросился между моим Буддой и
топором — а потом все почернело. Сколько я пролежал здесь, я не знаю, но,
должно быть, много часов. Когда я пришел в себя, вот что я увидел. Этому ли ваш
бог учил вас? Разве тот, кому, вы молитесь, должен убивать веру других людей?
Это почти сделано со мной — я не могу бороться с вашим миром. Я уже вижу мой
дом, вижу в этих разрушенных стенах снежные пики моих гор. Много лет я служил
моему богу верой и правдой… и теперь иду к нему — я вхожу в нирвану, в дом
Будды. Но прежде чем уйти, я буду молиться Ему о погубителях его святилища, я
буду молиться моему богу о его любви и его сострадании.
Убитый горем маленький священник приподнялся и положил руки на
разбитое изображение своего Будды. Он перевернул статую и нашел позади
тайничок, который часто встречается в восточных богах для хранения драгоценных
амулетов или текстов мантр.
Сильный удар топора рассек тело бога надвое. И когда буддист
поднял его, из сломанного отверстия упали два куска фаянса. Подняв их, я
увидел, что, соединенные вместе, они создают лик Иисуса.
— Как они попали сюда? — спросил я.
Буддист ответил мягко:
— Много месяцев назад я нашел это лицо на улице, дети играли с
ним в грязи. Его грустный взгляд тронул меня, я принес его в наш храм и положил
в сердце моего Будды, чтобы сердце моего бога порадовало бы вашего бога, — он
взглянул на куски. — Смотри! — прошептал он. — Удар, который разбил сердце
моего Будды, уничтожил и лицо вашего бога — разве это не так, мой друг? Разве
ваш бог не радовался вместе с моим богом? Разве он не печален, как и мой бог? —
Буддист поднял разбитые куски алебастра. — Посмотри! Они разбили его лицо.
Ударив моего бога, они сломали и своего, а я любил его лицо, оно было такое
грустное. Но оно не может быть печальнее, чем его сердце сегодня. Я вижу лицо
передо мной. Это… — и маленький буддист поднял свои ладони. — О Учитель в
терновом венце, я вижу тебя. Ты идешь ко мне. Бог другого народа, я любил тебя,
но убившие меня убили и тебя. Смотри! Я вижу гору в небе. Ом мани падме хум!
Будда, я иду!
Тело обмякло, и трагедия была закончена. Разбитый бог и два
маленьких кусочка алебастра лежали на полу.
Комментариев нет:
Отправить комментарий